10 июля 1871 года родился Марсель Пруст — автор семитомника, который чаще упоминают, чем читают. Колумнист «Сноба» Дмитрий Самойлов разбирается, как болезненный парижанин, почти не выезжавший из дома, выдал пропуск в литературу всем, кто боялся писать «просто о переживаниях», — и попутно вспоминает Юлиана Семёнова, декадентов, Ницше и короткие видео по пятнадцать секунд.
.

150 лет назад родился Марсель Пруст, впоследствии написавший семитомник «В поисках утраченного времени», который стал маркером интеллектуальных претензий. Если помните, у Петра Вайля в «Русской кухне в изгнании» был такой пассаж — «Человек, зачитывающий Юлиана Семёнова, скорее всего, будет восклицать интеллектуально-визгливым голосом: „Как? Вы не читали „Под сенью девушек в цвету“ Пруса?“» Это такой поверхностный уровень литературной игры. Нужно знать, кто такой Юлиан Семёнов — кстати, хороший писатель, беллетрист, который считался литератором для простого народа, не зря же Леониду Ильичу Брежневу так понравился фильм по роману Семёнова «17 мгновений весны». Нужно знать, что фамилия Пруста в этой шутке намеренно написана неправильно, а название одного из романов цикла намеренно сведено до каламбура. И вот, разобрав эту нехитрую фразу, мы видим, что каждый — герой шутки, автор шутки, читатель её — все тут пытаются показать себя умнее и образованней, чем они есть. Один читает Семёнова, но претендует на «Пруса», другой знает, что первый Пруста никогда не осилит, третий смотрит на все это свысока, одобряя в том духе, что уж он-то читал всех троих!
Да, примерно таким запутанным получается любой разговор о Прусте. В западном литературоведении принято считать, что Пруст создал литературу переживания, которая кардинальным образом отличается от литературы события, выступавшей основой словесной культуры тысячи лет до того. Но мы-то знаем, что психологический реализм появился в России, и, скажем, «Преступление и наказание» в значительно большей степени литература переживания, нежели события. Событий там страницы на четыре, а всё остальное специалисты разбирают до сих пор.
И тем не менее есть в Марселе Прусте нечто особенное, без чего, как кажется, не может существовать последующая словесность. Пруст будто бы выдал пропуск в литературу всем, кто мечтал писать, но боялся реализовать своё право за недостатком личного опыта. Ведь одно дело писать о войне, о преступлениях, о любовных приключениях, имея об этом подробное представление. Но как писать только о переживаниях? Дозволено ли? Пруст ответил утвердительно.
Можно сказать, что Пруст начал с деконструкции. Он повзрослел как раз к рубежу веков, ко времени начала распада империй, первая его книга была сборником стихов в декадентском стиле. Главный редактор парижского журнала Le Décadent писал в 1886 году — «Скрывать от себя состояние декаданса, до которого мы докатились, было бы верхом неразумия. Религия, нравы, правосудие — всё деградирует, или, точнее, претерпевает неотвратимую трансформацию. Общество распадается под разлагающим воздействием одряхлевшей цивилизации. Модерный человек — пресыщенный жуир. Истончение аппетитов, ощущений, вкусов, роскоши, наслаждений, к тому же неврозы, истерии, гипнозы, морфинизм, научное шарлатанство, гипертрофированное шопенгарианство — таковы продромы социальной эволюции» — и это было основополагающее направление творческой мысли того времени, вот в такой атмосфере разложения и начал писать Марсель Пруст.
К этому, пожалуй, стоит прибавить, что был он человеком больным с детства — его мучила астма, первый приступ которой случился в 9 лет. Болезнь сделала Пруста осторожным в жизни — он очень мало путешествовал, хотя именно в то время постепенно формировалось само явление туризма — но он очень много запоминал и анализировал. Он стал человеком памяти, человеком бесконечных переживаний.
Семь томов романа «В поисках утраченного времени» посвящены изучению феномена раздробленности жизни. Бытие, как кажется автору, состоит из несвязных кусков реальности, данной в ощущениях. И каждое из этих ощущений вызывает в памяти неконтролируемый поток ярких и подробных переживаний. К жизни ощущения пробуждают то размоченные в чае крошки печенья мадлен, то звон ложечки о тарелку, а то прикосновение к салфетке. Или вот, скажем, герой наступает на две неровные плитки мостовой и мгновенно оказывается в Венеции — такова сила памяти, такова сила сознания.
Работа Пруста, как мы понимаем в конце седьмого тома, заключается именно в том, чтобы объединить и зафиксировать бессвязную и ускользающую жизнь. «Подлинная жизнь, жизнь наконец открытая и прояснённая, — это литература» — пишет Пруст, потому что никак иначе эту жизнь осмыслить не получается, и тут он вступает в слепую дуэль с Фридрихом Ницше, который писал — «Через что даёт о себе знать всякий литературный декаданс? Через то, что жизнь не живёт более в целом. Слово становится суверенным и выпрыгивает из фразы, фраза растёт и затемняет смысл страницы — фраза живёт за счёт целого, целое перестаёт быть таковым».
А Прусту удалось связать эту распадающуюся ткань в целое и дать ход дальнейшей литературе осмысления действительности, вплоть до полной её деконструкции позднейшими инструментами постмодернизма.
Для нас теперь вопрос в другом — а как Пруст воспринимается теперь? Ведь проблема разрозненности эпизодов наблюдаемой реальности никуда не делась, а только усугубилась — в среднем современный житель крупного города проводит за просмотром коротких видео 6,5 часов в неделю. Видео эти длятся по 15–40 секунд, и каждое несёт в себе какой-то фрагмент мира и эмоциональный заряд. Но возможно ли сложить из этого хоть сколько-нибудь целостную картину? Мы воспринимаем мир дискретно, эпизодически, и найдётся ли тот Пруст, который соединит наши переживания в единую эпопею?
Или хотя бы стройно опишет их.